Главная страница
qrcode

ФАНТОМЫ И ФИКЦИИ ИСТОРИЧЕСКОЙ НАУКИ.. 1. в плену иллюзий история наука спекулятивная, особого доверия к себе не вызывающая. И в то же время интерес к ней достаточно высок. Казалось бы, противоречие


Скачать 171,5 Kb.
Название1. в плену иллюзий история наука спекулятивная, особого доверия к себе не вызывающая. И в то же время интерес к ней достаточно высок. Казалось бы, противоречие
АнкорФАНТОМЫ И ФИКЦИИ ИСТОРИЧЕСКОЙ НАУКИ..doc
Дата13.01.2017
Размер171,5 Kb.
Формат файлаdoc
Имя файлаFANTOMY_I_FIKTsII_ISTORIChESKOJ_NAUKI.doc
ТипДокументы
#8527
страница1 из 2
Каталог
  1   2

1. В ПЛЕНУ ИЛЛЮЗИЙ

История ― наука спекулятивная, особого доверия к себе не вызывающая. И в то же время интерес к ней достаточно высок. Казалось бы, противоречие. Но ― чисто внешнее и легко объяснимое: «правильной» считается не та реальная история, в которой много непонятного или просто не нравящегося и потому психологически отторгаемого, а та, которую общественная среда готова и способна принять за «правильную». То есть в образовательный стандарт возводится обычно история, зависимая от уровня и качества ментальной атмосферы текущего момента ― от доминирующих в ней установок «сверху» и соответствующих им запросов «снизу».
Как следствие, история пишется «на заказ» (сознательный или бессознательный, государственный или частный, политико-идеологический или потребительский ― не имеет значения). Отсюда ― тенденции, сводящие историю к «игре в науку» (к производству наукообразных текстов, отвечающих принятому на данный момент критерию научности). И отсюда же ― поток псевдоисторического «чтива для пипла».
Одновременно продолжает сохраняться (по крайней мере, внутри сообщества самих профессиональных историков) искренняя вера в то, что история ― это полноценная академическая наука. Но на фоне возрождающегося после семидесятилетнего застоя интереса к методологическим вопросам эта вера становится всё более похожей на индульгенцию, дающую право не думать о собственных предпосылках. А её остатки вытесняются постепенно критическим взглядом на знание прошлого как на поле глубоко въевшихся в подсознание иллюзий.
В числе таких иллюзий на самом первом месте ― представление об истории как о «фактах». Известна формула И. П. Павлова: «факты ― воздух учёного». Но почему только учёного? На самом деле предметом науки факты являются ничуть не в большей степени, чем предметом любой другой сферы деятельности, включая сюда даже и сферу дезинформации. А чисто научное значение факты обретают лишь в той мере, в какой обеспечена полнота описания и их самих, и связанных с ними обстоятельств. В частности, для историка факты обретают научное значение лишь тогда, когда какая-либо интерпретация определит их место в географическом пространстве и историческом времени. Да и в этом случае допустимо говорить лишь о предварительной причастности фактов к исторической науке, потому что достоверность и датировка следов прошлого ― весьма проблемные области исследований. Поэтому, если факты ― воздух историков, то интерпретация фактов ― это цель и смысл их существования.
Но и понимание истории как интерпретации фактов тоже не избавляет от иллюзий, потому что здесь уже встаёт проблема объективности интерпретаций. И дело не только в том, что интерпретации бывают добросовестными ― учитывающими всю полноту имеющихся данных по теме, и недобросовестными ― тенденциозными в их подборе и анализе. И даже не в том, что следы прошлого ― предметы материальной, в том числе письменной, культуры ― тоже являются продуктами более ранних субъективных восприятий и интерпретаций. Дело ещё и в том, что под сомнение сегодня поставлена вся субъект-объектная методология, ― потому что современная познающая мысль обнаруживает свойство направленности не только на внешнюю реальность, но также и на саму себя («понимательный» аппарат начинает осознаваться как неотъемлемая составная часть мира, законы которого понимаются (Мамардашвили, 1984: 68―69)).
Последний аспект проблемы относится к области когнитологии (когнитивистики) ― науки о ментально-языковых процессах. Историками он по-настоящему не освоен. Но допустим (чисто теоретически), что взгляд на историю как на субъективную интерпретацию сделался в научной практике общепризнаваемым. Освободит ли это нас от иллюзий во взгляде на события прошлых эпох? ― Нет, не освободит, потому что даже в самых общепризнаваемых субъективных интерпретациях тоже можно будет выделить две их принципиально разных категории. Первая категория ― это интерпретации, исходящие из бессознательной уверенности в том, что человек во все времена мыслил одинаково, и что люди прошлого в своих действиях всегда руководствовались точно такими же  побуждениями, какие определяют поведение и современных людей. А вторая категория ― это интерпретации, вынужденные считаться с тем непонятным, но реально имеющим место в истории культуры фактом, что характер мышления людей прежних эпох качественно отличен от характера мышления современного человека.

2. ТЁМНЫЕ СМЫСЛЫ

Интерпретации первой категории можно назвать «до-рефлексивными», или, что то же самое, наивными. Именно они являются главным «поставщиком» исторических иллюзий. А интерпретации второй категории ― это результат критической рефлексии над теми странностями, которыми перенасыщена вся история культуры.
 Чем древнее изучаемая эпоха, тем больше в ней таких странностей, и тем сильнее они поражают воображение. Их крайние формы ― смысловые абсурды, нелепости и бессмыслицы мифологического образа мышления ― очень долго рассматривались, да и сегодня нередко продолжают рассматриваться, как проявления ошибок, заблуждений, предрассудков и прочих издержек неразвитого сознания. По этой причине они в интерпретациях первой категории никогда раньше не учитывались и до сих пор не учитываются. В ряде случаев они принимаются за проявления «сакральных» («культовых», «магических») сторон общественной жизни, но по факту приравниваются к тем же «предрассудкам». Не удивительно, что современное рациональное сознание в значительной своей части до сих пор убеждено в достаточности для адекватного понимания прошлого одной лишь первой категории интерпретаций.
Между тем в науке накопилось достаточно много данных, заставляющих думать, что раннеисторический и современный образы мышления принципиально различны. Сначала это различие было зафиксировано в тезисе о так называемом «до-логическом» мышлении первобытного человека (Леви-Брюль, 1937). А дальнейшими исследованиями вскрылась ещё более непонятная ситуация. В частности, работы в области структурной антропологии показали, что сама по себе «логика мифологического мышления так же неумолима, как логика позитивная», а разница между древним и современным типами мышлений заключается «не столько в качестве логических операций, сколько в самой природе явлений, подвергаемых логическому анализу» (Леви-Стросс, 1985: 206—207).
К сходным результатам пришли и психоаналитики. Прежний человек, в свете их данных, оказался «не более логичен или алогичен, чем мы, просто он думает и живёт, исходя из совсем других предпосылок по сравнению с нами»; «различаются <…> только исходные предпосылки» (Юнг, 1993: 159—161). То есть: из разных предпосылок логически вытекают разные следствия ― разные представления о мире. А можно сказать и так, что разным на протяжении веков является смысловое содержание языка, которым неизменная для всех времён логика оперирует. Этим-то разным содержанием и создаётся чисто внешний эффект разности характеров и типов коллективной ментальности.
Одним из первых в истории науки, кто попытался объяснить рационализацию первобытного духовного наследия критической рефлексией над его смысловой необычностью, был, видимо, Аристотель, писавший, что «миф создаётся на основе удивительного, а удивление побуждает людей философствовать» (Аристотель, 1976: 69). А ближе к современности тот же ход мысли наблюдаем у классиков исторического материализма: «Что же касается тех идеологических областей, которые ещё выше парят в воздухе ― религия, философия и т. д. ― то у них имеется предысторическое содержание, находимое и перенимаемое историческим периодом, ― содержание, которое мы теперь назвали бы бессмыслицей. <…>  История науки есть история постепенного устранения бессмыслицы или замены её новой, но всё же менее нелепой бессмыслицей» (Маркс, Энгельс, 1967, т. 37: 419).
В новейшее время этому же ходу мысли пытаются придать характер гносеологического принципа: «Тупики и противоречия (читай: абсурды, нелепости и бессмыслицы ― С. Г.), возникающие время от времени в сфере научного познания, стимулируют новые идеи и оказываются источником научного прогресса» (Шрейдер, 1983: 173―174).
Отсюда становится более понятной необходимость изучения духовного наследия прошлого ― тех конкретных представлений о мире, которыми живёт каждая историческая эпоха и каждая, принадлежащая ей, культурная традиция. О важности такого изучения писал ещё К. Н. Бестужев-Рюмин в своих комментариях на исследования в области русского самосознания:  «Понять, какими идеями жило известное время ― первая обязанность историка, без этого все века смешаются» (Бестужев-Рюмин, 1885: 98). А сегодня это же направление научной мысли развивается в рамках тезаурусного подхода к изучению явлений мировой культуры (Луков Вал. А., Луков Вл. А., 2008).
Перспективы направления таковы: допустив, что каждый этап исторического прошлого характеризуется собственным кругом идей, придётся допустить и то, что так называемые «ошибки», «заблуждения» и «предрассудки» древнейших форм коллективного мышления ― это частные проявления каких-то иных, отличных от современных, типов ментальности, каких-то иных способов организации смысловой структуры естественных языков. В конечном же счёте придётся допустить, что смысловая структура естественных языков исторически изменчива, и что поэтому необходимое качество исторических исследований способны обеспечить лишь интерпретации, учитывающие фактор такой изменчивости, то есть интерпретации второй категории.
К сожалению, именно здесь ― на пороге радикальных выводов общетеоретического характера ― дальнейшее развитие данного направления научной мысли застопорилось, причём всерьёз и надолго. Оставшись достоянием узкого круга специалистов, занимающихся (без особого успеха) проблемами исторической семантики, оно так и не отложилось в массовом научном сознании в качестве методологически значимого для всей исторической науки в целом. Вот почему конкретные исторические исследования по-прежнему сводятся к одним лишь интерпретациям первой категории (в порядке исключения из правила можно указать на методику изучения языка былин: (Горюнков, 2010: 7―37). Интерпретации же второй категории по-настоящему не востребованы до сих пор. 

3. НАУЧНАЯ МАНТРА

Чтобы интерпретации второй категории стали по-настоящему востребованными ― определяющими характер и направление исторических исследований, мало отдельных, даже очень авторитетных, голосов «за». Нужно, чтобы сама история культуры начала пониматься как последовательная смена фаз коллективной ментальности прежних эпох: как логика её развёртывания на разных этапах и в разных культурных традициях глобального исторического процесса. То, что такой подход к изучению прошлого давно назрел, видно из накопленного в его пользу материала. Достаточно напомнить, что в профессиональной среде, в отличие от обывательской, мифы давно уже рассматриваются не как антитеза того, что есть на самом деле, то есть не в духе вопросительного штампа «миф или реальность?», а как первоисточник и строительный материал абсолютно всех современных проявлений культуры.
Но вот проблема: на пути адекватной эмпирическому материалу познавательной стратегии стоит методология, отказывающая коллективной ментальности в праве на самостоятельное существование. Как писали основоположники теории исторического материализма, у мира идей (в их терминологии ― форм сознания) нет собственной истории, нет собственного развития (Маркс, Энгельс, 1966: 29―30).
Спрашивается: почему, вопреки реальному положению вещей,  они так считали? Потому, что к этому их вынуждала собственная мантра о примате общественного бытия над общественным сознанием? Но откуда вообще взялась эта мантра? И в силу каких причин она возымела такую власть над умами?
Если задаться двумя последними вопросами всерьёз, то начнут выявляться чрезвычайно интересные вещи. Например, станет ясно, что указанная мантра возникла не как результат осмысления полученных опытным путём данных, а как логическое следствие из умозрительной посылки, преждевременно принятой за аксиому. Ближайший первоисточник посылки обнаружится в разработанной французскими идеологами XVIII века концепции «прогресса» (восходящей, в свою очередь, к более ранним религиозно-утопическим концепциям). А практическим воплощением посылки окажется чисто условная, откровенно механистическая и абсолютно несостоятельная с научной точки зрения схема развития «от простого к сложному», «от низшего к высшему» (Маркс, Энгельс, 1967, т. 20: 510―513; т. 21: с. 275―276).
Окажется, далее, что вся остальная материалистическая «научность», объясняющая структуру и динамику природных и социальных процессов ― это тоже  не плоды полученного опытным путём знания, а итог доведения «прогрессистско-усложненческой» схемы развития до её логического завершения путём наращивания на неё соответствующих гипотез. Решающий вклад сюда внесла, конечно же, дарвиновская теория эволюции, ― несмотря на то, что самим автором теории несостоятельность дивергентной схемы развития осознавалась изначально («знаю, ― писал он, ― что едва ли возможно определить ясно, что разумеется под более высокой или более низкой организацией»; «это область очень запутанного вопроса» (Дарвин, 1933: 359, 629)) Да и профессиональные оппоненты Ч. Дарвина из числа его современников тоже понимали, что его теория ― не столько биологическое, сколько философское учение, вершинное проявление механистического материализма (Данилевский, 1985: 7―10).
Тем не менее, именно дарвиновская схема послужила «естественно-исторической» основой для научно-материалистической трактовки развития общества (Маркс, Энгельс, т. 30: с. 102). На стыке двух учений выстроилась логическая цепочка: биологическая эволюция → антропо- и культурогенез → социальный прогресс. А позднее цепочку дополнили ещё два непроверенных звена ― гипотезы абиогенеза (А. И. Опарина ― Дж. Холдейна) и Большого взрыва (А. А. Фридмана).
На сегодняшний день ни одно из звеньев цепочки не является научно доказанным. Наоборот, вся цепочка начинает постепенно осознаваться как умозрительная философская конструкция вульгарно-механистического свойства ― как продукт подгонки эмпирических данных под «прогрессистско-усложненческую» схему развития.
Этот-то «продукт» и представляет собой предельно наглядное в своей полноте воплощение принципа «историзма» ― научно-материалистической, или эволюционно-исторической, точки зрения на развитие природы и общества. «Продукту» при его изготовлении постарались придать товарный вид, засунув грубую механистическую болванку в рекспектабельную «диалектическую» упаковку. А профессиональные пиар-технологии, «заточенные» под пропаганду социальных революций, обеспечили ему устойчивый общественный спрос.

4. ФИКЦИЯ «ЗНАНИЯ ЦЕЛОГО»

Считается, что именно материалистический взгляд на окружающий мир послужил причиной бурного роста научного знания о природе и обществе. Отчасти это, действительно, так, потому что наука, как особая форма представлений о мире, началась с изучения именно материальных его проявлений. Но с момента превращения материалистической науки в связное эволюционно-историческое мировоззрение, основанное на умозрительной схеме развития, начались её принципиальные расхождения с эмпирической фактологией. Что и было замечено специалистами с самостоятельной методологической позицией.
Так, уже В. И. Вернадский (не только выдающийся геобиохимик, но и незаурядный историк и методолог науки) доходчиво объяснил принципиальную разницу между двумя смысловыми пластами научного знания: между тем их пластом, который явлен в связной научной картине мира, и тем,  который явлен в «чистой эмпирике». Об истоках связных представлений о мире он писал, что они вошли в науку «не из наблюдений фактов, а из готовых, чуждых науке, представлений религиозных и философских, что мы можем научно точно доказать, исходя из истории научной мысли» (Вернадский, 1987: 313―314). А вот его соображения о «чистой эмпирике»: «Правильным является… стремление, всё более и более преобладающее в научных исканиях… подходить к изучению явлений жизни чисто эмпирически, считаться с невозможностью дать ей “объяснение”, т. е. дать ей место в нашем абстрактном космосе, научно построенном из моделей-гипотез» (он же, 1967: 237).
Свидетельством истинности эмпирически-полученных научных данных Вернадский считал как раз их необычность, их несовместимость с традиционными философскими представлениями: «Эмпирическое обобщение, ― писал он, ― раз оно точно выведено из фактов, не требует проверки. Оно может существовать и быть положено в основу научной работы, даже если оно является непонятным и противоречит господствующим теориям и гипотезам» (он же, 1975: 71). «Эмпирическое обобщение опирается на собранные индуктивным путём факты, не выходя за их пределы и не заботясь о согласии или несогласии полученного вывода с другими существующими представлениями о природе. В этом отношении эмпирические обобщения не отличаются от научно-установленных фактов: их совпадение с нашими научными представлениями о природе нас не интересует, их противоречие с ними составляет научное открытие» (он же, 1967: 238).
«Эмпирическое обобщение может очень долго существовать, не поддаваясь никаким гипотетическим объяснениям, являться непонятным и всё же оказывать огромное благотворное влияние на понимание явлений природы. Но затем часто наступает момент, когда оно вдруг начинает освещаться новым светом, становится областью создания гипотез, начинает менять наши схемы мироздания и само меняться. Очень часто тогда оказывается, что в эмпирическом обобщении мы имели не то, что думали, или в действительности имели много больше, чем думали» [там же].
Общий вывод В. И. Вернадского: «Распространение научного мировоззрения может даже иногда мешать научной работе и научному творчеству, так как оно неизбежно закрепляет научные ошибки данного времени». «К тому же это философское построение связано с материализмом, тем течением мысли, которое было живым в конце XVIII, середине XIX в. и которое в тех проявлениях, в каких оно выражено в современной науке, является историческим пережитком…» (он же, 1989: 111―112, 431―432).
 
5. НАВЯЗЧИВАЯ ИДЕЯ

Вернадский же зафиксировал катастрофическое состояние методологической мысли своего времени. «Упадок научной мысли и научного творчества, ― читаем в его дневнике за 1931―1932 годы, ― всегда был связан с переоценкой достижений философии или религии. Эта переоценка ― для философии ― и сейчас угрожает нашей стране. <…> Кругом, в диалектическом материализме, в ленинизме мы видим ту же утопию, но проводимую огнём и мечом инквизиционным путём. <…> У нас меня угнетает бездарность новых официальных философских исканий при даровитости народа» (Вернадский, 1926―1934: 201). «Поразительно невежественны и бездарны “философские” работы благонадёжных “мыслителей”» (там же: 212). «Психозы сейчас ярко проявляются. Часть диаматов и диалектиков, по-видимому, психически больны. Мне часто рисуется: русские учёные должны работать, неся груз невежественных и больных диаматов и так называемых общественных работников, мешающих, сколько возможно, научной работе» (там же: 287).
То, что этот приговор возник не на пустом месте, подтверждают слова И. В. Сталина, произнесённые им в частной беседе с членом Президиума ЦК КПСС Д. И. Чесноковым: «Без теории нам смерть! смерть!! смерть!!!» (Жданов, эл. р.). Из них видно, что имевшуюся в то время у партии теорию Сталин по факту не считал удовлетворительной, почему и напутствовал вошедших в Президиум руководителей новосозданных научных отделов (философии и истории, экономики и права, естественных и технических наук): «Ваша задача ― оживить теоретическую работу в партии, дать анализ новых процессов и явлений в стране и мире» (там же).
Оживление если и произошло, то разве лишь в области технических наук, менее зависимых от идеологического давления. Что же касается философии и истории, ответственных за методологическое обеспечение научных исследований, то в них ситуация осталась, по большому счёту, прежней. Притом, что  оживление вполне могло бы состояться и там, ― если бы получил научное признание тот, очевидный для любого непредвзятого человека, факт, что с расстройства общественного сознания начинается и расстройство всего «бытийного»: политики, экономики, науки, образования и т. д. (вспомним булгаковскую формулу: «разруха в туалетах начинается с разрухи в головах»).
Победила всё же инерция философского догматизма. Хотя и не окончательно; ситуацию с отделом философии и истории спасло в какой-то мере то, что теорией исторического материализма признавалось влияние не только общественного бытия на общественное сознание, но и общественного сознания на общественное бытие. А признавалось оно потому, что со вторым вариантом влияния были вынуждены считаться ещё сами создатели теории. Назвав этот второй вариант «обратным», они его по факту научно легализовали, сохранив, однако, и главный постулат о примате общественного бытия над общественным сознанием. Тем самым они совместили в своём учении две взаимоисключающие друг друга предпосылки, с преобладанием доверия не к основанному на практическом опыте факту первичности «того, что в головах», а к теоретической установке на обратное.
Но теория, отказывающая в доверии фактам или принижающая их — это навязчивая идея. А предпочтение, оказываемое сознанием не фактам, а навязчивой идее, в медицине всегда считалось признаком шизофреничности этого сознания.
В нашем случае речь идёт о массовой шизофрении, которую поэтому уместнее интерпретировать не в клиническом, а в психосоциальном смысле (суть явления от этого не меняется). Образованный человек, любящий цитировать булгаковскую фразу о причине «разрухи в туалетах» и одновременно считающий себя материалистом — вполне узнаваемый психосоциальный тип. Он может казаться очень профессиональным, убеждая себя и других, что зависимость общественного сознания от общественного бытия периодически обратима. Но конкретных доказательств обратимости, основанных на изучении структуры и динамики ментально-языковых процессов, он никогда не приведёт, а лишь сошлётся на «диалектику», давно превращённую в средство ухода от сложных вопросов (более «продвинутые» сошлются на синергетику). Он может достичь высших степеней социального успеха и общественного признания, — но в общей атмосфере психосоциальной шизофрении это будет означать лишь его особую, максимально выраженную, адаптацию к данной атмосфере. Он может производить впечатление тонкого интеллектуала, — но, как заметил Пушкин, «тонкость не доказывает ещё ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки».
Психосоциальная шизофрения – это естественный результат неосознаваемости предпосылочной природы любых понятийных высказываний. От такой неосознаваемости и проистекает «разруха в головах», когда суждения субъектов говорения не имеют под собой надёжных предпосылочных оснований или исходят одновременно из предпосылок, несовместимых друг с другом и даже противоречащих друг другу.
Вместе с тем психосоциальная шизофрения ― это завершающая фаза процесса, в ходе которого овладевшая массами навязчивая истматовская идея, принятая за саму собой разумеющуюся предпосылку коллективного сознания, начинает — уже в обход этого сознания — предопределять логику вывода из неё всех остальных следствий. А поскольку конечным таким следствием оказывается доминирование в сознании ментальных установок типа «политика вне морали», «экономика вне морали», «наука вне морали», то и не удивительно, что в общей атмосфере психосоциальной шизофрении возникает соответствующий уклад жизнеустройства, пропитанный всеобщей асоциальностью, цинизмом, коррупцией и моральным разложением. И тем более не удивительно, что причину деградации «общественного бытия» ответственные за это бытие «менеджеры» и их «эксперты» ищут где угодно, только не в содержимом собственных мозгов.
                                            
6. УПРОЩЁННОЕ СОЗНАНИЕ

Деградации способствует бездумно-инерционное отношение современной академической науки к общетеоретической проблематике, в силу чего вопрос о предпосылочных основаниях общенаучной картины мира заранее решён в пользу «прогрессистско-усложненческой» схемы развития. Естественно, фактам не остаётся ничего другого, как «встраиваться» в неё. Появляется, скажем, генетика ― и сразу же ставится в зависимость от эволюционной генетики (Четвериков, 1968). Обнаруживается различие между первичными и вторичными знаковыми системами ― и тут же возможность понимания сути этого различия блокируется утверждением, что «вторичные системы» (условное, ничем не оправданное название) произошли от первичных (Кармин, [2011: 65). Возникает теория самоорганизации ― но лишь как повод для попыток доказать, что «эволюционный характер Вселенной должен отражаться в контексте фундаментальных законов физики» (Пригожин, 1999: с.31). Создаётся Общая теория систем ― и немедленно начинается подгонка собственно-системных идей к самоорганизационным (теория самоорганизации в её эволюционистской трактовке выдаётся за дальнейшее развитие общего системного анализа (Хакен, 1985: 361)).
Всё это означает, что по факту научному сознанию навязан взгляд на эволюционно-историческую картину мира как на единственно правильный, не подлежащий критическому обсуждению, критерий «научности». Притом, что сама эта картина держится на вульгарно-механистической схеме развития, от которой уважающие себя учёные на словах всячески открещиваются. Но именно на словах, а не на деле: ведь схема удобна своей упрощённостью и всеохватностью, она создаёт иллюзию понятности и объяснённости абсолютно всего. А всё непонятное она же отметает за «ненаучностью».
Так упрощённому сознанию становится принципиально чуждой идея объекта, сравнимого или, более того, превосходящего по совершенству исследователя (Лефевр, 1969: 109). А в итоге: массовое сознание оказывается заражено психологией агрессивного невежества, когда людям, воспитанным в упрощённых представлениях о мире, кажутся ненужными и даже враждебными любые идеи, выходящие за рамки этих представлений.

7. ВИРУС НИГИЛИЗМА

Неадекватное восприятие реальности, задаваемое несостоятельными методологическими предпосылками, неизбежно отражается и на управленческой практике, в частности ― на попытках социального проектирования. А это значит, что именно в историческом  материализме следует усматривать подлинную, хотя и не явно выраженную, причину провала крупнейшей в истории попытки создания справедливого социально-политического устройства (имеется в виду СССР).
Часто утверждается, что крах советского проекта был предопределён чисто экономическими причинами. Указывают также на усугубившие их управленческие ошибки того времени, на предательство партийной элиты, а также на разрушительную роль западных спецслужб. Но это всё — внешняя, хотя и немаловажная, сторона вопроса. А есть и его глубинная сторона, связанная с «иммунной» спецификой позднесоветской коллективной ментальности.
Что это была за ментальность? Она вытекала как следствие из эклектической комбинации двух разнородных смысловых структур. Одна структура — это унаследованный народным сознанием от религиозных пластов прежнего духовного опыта и взятый советской властью на вооружение идеал социальной справедливости. Другая структура — это не имеющее к идеалу социальной справедливости никакого отношения историко-материалистическое мировоззрение. Принципиальная разнонаправленность этих двух смысловых структур, насильственно соединённых в единую идеологическую конструкцию, и погубила, в конечном счёте, советский проект.
Дело в том, что пока малограмотный народ напрягался на стройках и гиб на войне, идеологам верили нá слово ― было не до теорий. Да и послевоенная трудная обстановка не располагала к ним. Но вот настали более спокойные и сытые времена, подросло новое, более образованное поколение, в сознании которого эклектическое совмещение двух разнородных установок начало постепенно давать сбои. То есть новое поколение если ещё и не понимало, то уже интуитивно чувствовало, что в своих реально складывающихся формах советский проект определяется не столько официально провозглашённым идеалом социальной справедливости, сколько своим научным обоснованием — историко-материалистическим мировоззрением, а точнее — вырастающим из него и принципиально чуждым идее справедливости типом ментальности.
В этой ситуации перед советскими идеологами остро встал вопрос о соответствии идеала мировоззрению. Тут уж им пришлось напрягаться всерьёз: изобретать, с одной стороны, «марксистко-ленинскую этику», а с другой — обуздывать крепнущий молодёжный цинизм с помощью ещё одного наспех сляпанного рычага управления — «морального кодекса строителя коммунизма». Но, как известно, ни одна из этих мер себя не оправдала. Заказное словоблудие советских философов уже откровенно раздражало, а плагиат из новозаветных текстов лишь усиливал общественный нигилизм.
Этот-то нигилизм, насквозь пропитавший абсолютно все слои советского общества, и подкосил его. И он же открыто заявил о своём праве на существование к концу 1993 года, когда были доведены до своего логического завершения и юридически легализованы все, скрытые до времени, тенденции предыдущего политического строя.

8. ЧТО ТАКОЕ ИДЕОЛОГИЯ

Развал Советского Союза явился, таким образом, результатом победы историко-материалистического мировоззрения над идеологией социальной справедливости. Спрашивается: а почему не наоборот? Почему идеология социальной справедливости не одержала победу над историко-материалистическим мировоззрением?
Чтобы понять это, нужно обратиться к очень важному, но малоизвестному аспекту становления историко-материалистического мировоззрения. Как уже говорилось, в основных своих чертах оно окончательно сформировалось в эпоху между французским Просвещением XVIII и эволюционизмом XIX вв. А в самом начале этой эпохи вскрылся существенный недостаток нового мировоззрения: оно принципиально не нуждалось в понятиях добра и зла ― «относительных», а потому ненужных, «фантомных» с материалистической точки зрения, категориях. В то время как реальная управленческая практика в этих категориях крайне нуждалась: ведь руководить огромными массами людей намного легче, если управлять их эмоциями ― их пониманием добра и зла.
С такой вот управленческой целью во Франции времён Великой Революции и был создан Институт для изучения «мыслей людей». Его основатели, первопроходцы в деле создания технологий управления массовым сознанием, не без оснований утверждали, что «идеология должна изменить лицо мира» (Кара-Мурза, 2002: 7―8). Не случайно роль Института высоко оценил Наполеон, сам бывший его членом и понимавший его политическое значение. Понимавший настолько, что идеологов, претендовавших на слишком большое участие во власти, «укоротил» своей (анонимной) статьёй в газете, где выразился о них как о тех, «кто дурит людям голову» (там же).
Сказанное объясняет, почему комбинация из теории исторического материализма и идеологического «довеска» к нему не была самостоятельным изобретением партийных руководителей СССР. На самом деле она представляла собой давно и хорошо отлаженную технологию управления массовым сознанием. 
Вот пример того, как эта технология «работала» на протяжении всего XX века. В его начале прогрессивная общественность России была настроена крайне отрицательно в отношении капиталистической формы хозяйствования и крайне положительно — в отношении его социалистической формы. А в конце ХХ века мы наблюдали уже диаметрально противоположную картину. Но думать, что смена ориентиров прогрессивной общественности совершилась под влиянием серьёзной аналитической работы или взвешенной проработки пережитого опыта — нет никаких оснований. Если бы имел место анализ социализма не как мистифицированной «общественно-экономической формации», а как чисто технического принципа социального жизнеустройства, то было бы принято во внимание, что элементы государственного планирования, регулирования, контроля, протекционизма и сильной социальной политики были в ушедшем столетии неотделимы от всего того, что называется «капиталистической формой хозяйствования». Поэтому следствием анализа явился бы вывод, что свой собственный уклад, в котором все перечисленные элементы имелись, нужно не ломать, а бережно совершенствовать.
То же самое — с пережитым опытом: если бы он действительно учитывался, то стало бы ясно, что трудности, испытанные Россией в ХХ веке, не имеют никакого отношения к «социалистической форме хозяйствования». То есть было бы принято во внимание, что процессы раскрестьянивания и индустриализации сами по себе не имеют ничего общего с «социализмом» и лишь случайно совпали с ним по времени; что сущностные причины выпавших на долю страны разрушительных войн достаточно универсальны для любых эпох; что крайности воинствующего атеизма тоже не определяют специфики «социализма» и что климатические особенности страны в принципе исключают слепое копирование любого чужого опыта, будь-то теоретический марксистский или практический рыночный.
Если бы, повторяю, всё это учитывалось, то мы не метались бы из крайности в крайность, а спокойно занимались улучшением того, что имеем, исходя из соображений одной лишь целесообразности. Но поскольку наблюдалось именно метание из крайности в крайность, то приходится думать, что за сменой ориентиров стоит нечто иное, нежели здравый смысл и трезвый расчёт.
«Нечто иное» и называется «идеологией», суть которой ― в контроле над свойством сознания принимать своё эмоциональное отношение к словам за их понимание. Когда, скажем, в начале XX века была поставлена задача сформировать в массовом сознании положительное отношение к слову «социализм» и отрицательное ― к слову «капитализм», то первое стали увязывать с «социальной справедливостью», а второе ― с «эксплуатацией человека человеком». А когда в конце того же века было решено скомпрометировать первое слово и заставить молиться на второе, то первое, соответственно, стали увязывать с «бесхозяйственностью» и «шариковщиной», а второе ― с «предприимчивостью» и «эффективностью».  
Технология «работает» потому, что стоящая за словами «социализм» и «капитализм» реальность всегда намного шире текущих значений данных слов. Что и позволяет при желании играть ими, называя ту или иную западноевропейскую страну социалистической («шведский социализм», «швейцарский социализм»), а, скажем, нэповский СССР или ден-сяопиновский Китай – капиталистическими («государственный капитализм»). Но от игры словами рукой подать до их переосмысления, – достаточно сообщить каждому слову нужный эмоциональный заряд, который и будет принят за «правильное» понимание смысла слова. То есть всё, действительно, решает искусственно возбуждаемое эмоциональное отношение ― положительное или отрицательное ― к словам. Нужно лишь организовать это искусственное возбуждение ― с помощью политической пропаганды и средств массовой информации.
Разумеется, технология применима не только к словам «социализм» и «капитализм», но и к любым другим. А эффективна она потому, что в свете теории исторического материализма смысловая структура естественных языков стала пониматься крайне примитивно ― как непосредственное отражение объективной реальности. Реальная же сложность естественных языков, та их сложность, что заявлена в истории культуры фольклорной и литературной метафорикой, притчевостью евангелий и их святоотеческими толкованиями, герменевтической и метаязыковой проблематикой науки, двусмысленностями прочих символических, в том числе и бытовых, способов смысловыражения, не говоря уже о труднейших вопросах исторической семантики ― начисто выпала из поля зрения тех, кто принял теорию отражения всерьёз.
Как следствие, символическая функция языка стала восприниматься управляемым большинством или как простое «украшательство» языка, или же как проявление его ненужной избыточности. С другой стороны, она оказалась монополизирована управляющим меньшинством, чтобы стать в их руках мощнейшим инструментом управления массовым сознанием. Не удивительно, что язык в этих руках превратился в универсальное средство господства над людьми. Как и сами люди стали «рабами слов» (Горюнков, эл. р.).

9. У РАЗБИТОГО КОРЫТА

Идеологические игры со словами и создают ту самую «разруху в головах», когда теряется из виду причинно-следственная связь явлений и в умах поселяется идейный разброд: белые ненавидят красных, красные ― православных, православные не приемлют советских, а советские ― новых русских, новые русские отвергают и советских, и несоветских, и вообще всю «эту страну». Не говорю уже о том, что для русских неоязычников весь церковный период отечественной истории ― это не более чем «жидохристианство», а для русской православной церкви всё, что было до неё и без неё — достояние «зверей и скотов» (слова митрополита Киевской Руси XI в. Илариона, целиком разделяемые и современной православной церковью).
Не то что разобраться во всём этом мировоззренческом хаосе, но даже просто осознать его как проблему отечественное обществоведение не в состоянии уже потому, что изначально является некритически заимствованным на Западе истматовским вариантом экономикоцентристской теории. Подчёркиваю: некритически заимствованным, — потому что на самом Западе, в отличие от России, такая теория никогда не исключала нематериалистических стратегий в отношениях со своими геополитическими противниками.
Речь идёт о пресловутых «двойных стандартах» ― о «цивилизованном лицемерии» геополитических и идеологических оппонентов России, в силу которого её взаимодействие с Западом на протяжении вот уже нескольких столетий выстраивается, говоря предельно откровенно и грубо, по схеме «подлец & дурак». То есть с Россией играют по правилам информационных технологий, которым она не обучалась и которыми не владеет. Что и не удивительно; ведь даже в истории русской православной церкви уже к XVII веку начисто позабылась идея Иосифа Волоцкого о необходимости борьбы со злом средствами «доброхитростной мудрости» (Иосиф Волоцкий, 1993: 108). А усугубляется ситуация хронической мировоззренческой обезоруженности России тем, что сегодня против неё играет и значительная часть её же «элиты» (которая, впрочем, сама себя российской не считает, поскольку на правах «обслуги ничейного сырьевого региона» давно уже интегрирована в наднациональные и надгосударственные управленческие структуры).
Но именно поэтому так остра встающая сегодня перед страной задача критического переосмысления всего накопленного ею за свою историю духовного опыта. России позарез необходима полноценная мировоззренческая почва под ногами. Нужны принципиально новые, реально работающие на оздоровление и консолидацию массового сознания, идеи. Слишком очевидно, что мировоззренческий кризис грозит стране окончательным сломом. Провоцируя идейный раскол общества, он блокирует выработку долговременной культурной и социально-экономической политики и тем самым подрывает основы общественной, национальной и государственной безопасности России

10. ДВА «ПОПЛАВКА»

Почему методологическая несостоятельность и безнадежная устарелость предпосылочных оснований исторического материализма никогда не становится темой широкого научного (не говоря уже ― массового) обсуждения? Чем конкретно обеспечена феноменальная живучесть этой ментальной конструкции? Какие «поплавки» продолжают удерживать её на поверхности академической жизни?
К ответу на все эти вопросы приближает понимание структуры той части научного сообщества, которая так или иначе ответственна за состояние и качество исторического знания. А структура, похоже, такова: с одной стороны, мы имеем сегодня ограниченный круг профессионалов, которым хватает осмотрительности и вкуса избегать прямых ссылок на исторический материализм и ограничивать предмет своих исследований одним лишь эмпирическим материалом. С другой стороны, мы имеем огромную армию добросовестных узкоспециализированных учёных, не осознающих влияния на своё мышление собственных предпосылок. С третьей стороны, мы имеем заметное (мягко говоря) засилье в науке людей, никакого отношения к ней, кроме потребительского, не имеющих, но неплохо в ней устроившихся благодаря сознательному паразитированию на господствующих в науке общетеоретических фантомах и фикциях.
Второй и третий классы специалистов ― это люди, живущие в натоптанной колее историко-материалистического  ментального штампа. Но люди второго класса живут в этой «колее» бессознательно, а люди третьего ― вполне сознательно пользуются «колеёй» в личных целях. И вот эти-то две их позиции ― сознательная и бессознательная ― и играют роль «поплавков», на которых «научно держится», при всём своём несоответствии практическому опыту и эмпирическим данным, сам указанный штамп.
Суть «сознательного поплавка» в том, что он выполняет в современном социуме чрезвычайно важную для власти (государственной или надгосударственной ― безразлично) функцию, аналогичную прежней «жреческой». То есть в обществе, лишённом освящённых традицией смыслов, исторический материализм оказывается последним резервом идеологического авторитета, от имени которого осуществляется легитимация выгодных власти решений и монополизации нужных ей ресурсов. Будучи по форме продуктом научной деятельности, а в реальности ― технологией управления массовым сознанием (или, проще говоря, технологией оглупления и раскультуривания  людей), он превращает тем самым управленческую практику в законное средство манипуляции общественным сознанием.
Манипуляция оказывается возможной потому, что мантра о примате бытия над сознанием, воспринятая этим сознанием уже не как условная предпосылка, а как сама объективная реальность, становится неосознаваемой предпосылкой. А неосознаваемость главной мировоззренческой предпосылки создаёт иллюзию беспредпосылочности сознания ― бессознательную уверенность в том, что используемые сознанием слова отражают окружающую реальность непосредственно, «объективно».
Этой-то бессознательной  в отношении собственных предпосылок уверенностью и держится на поверхности академической жизни другой «поплавок».

11. ЧЕГО БОЯТСЯ АКАДЕМИКИ

Критика исторического материализма болезненно воспринимается той частью научной общественности, которая склонна видеть в нём символ преодоления религиозного («отсталого» и «мракобесного») образа мышления. Вспомним хотя бы про отправленное  в 2007 году президенту РФ В. В. Путину Открытое письмо академиков РАН («Новая газета», 2007), перепечатанное тогда же многими СМИ. Как писали комментаторы, письмо чётко демонстрирует состояние умов корифеев российской науки и шире ― целого класса  учёных-технарей с особым взглядом на жизнь, на мировоззрение, на общественные процессы (Тукмаков, 2007). На первый взгляд оно кажется требованием обуздать «клерикализацию» общества, но, в сущности, является выражением страха перед попытками поколебать монополию материалистического объяснения природы и общества (Кураев А., 2007).
С комментаторами можно согласиться: сохранение своей монополии на объяснение природы и общества беспокоит академиков намного больше, чем качество самого объяснения. Для тех, кто хорошо знаком с историей науки, достаточно очевидно, что материалистическое мировоззрение вовсе не преодолевает и не опровергает, как принято думать, религию, а просто игнорирует, под предлогом «предрассудочности» и «мракобесности», её реальную проблематику.
Но не менее очевидно и то, что собственно-религиозная проблематика не относится к числу широко обсуждаемых. Более того: сегодняшняя, несколько эйфорическая, атмосфера возрождения православных ценностей невольно способствует созданию впечатления, что этой проблематики как бы и вовсе не существует. А между тем очень многое в этой проблематике заслуживает самого пристального внимания. Например, вопрос: действительно ли выбор между верой и знанием ― нечто само собой разумеющееся и безальтернативное?
Вопрос актуален не сам по себе, а в связи с кризисным состоянием нравственных основ и морально-этических принципов современного российского общества. Чаще всего это состояние расценивают как прямое следствие советского, так наз. «безбожного», периода русской истории. При этом игнорируют слова Ф. М. Достоевского, сказанные им ещё во второй половине XIX века, то есть задолго до событий 1917 года: «Русская церковь в параличе с Петра Великого». Поэтому попробуем взглянуть на проблему несколько шире, чем это делают обычно профессиональные моралисты.
Когда мы слышим, что кризис нравственности является следствием перестройки сознания с религиозного миропонимания на научное, то нужно понимать: данное утверждение содержательно лишь в той мере, в какой понятен смысл слов «вера» и «знание». А понятность эта весьма сомнительна. Известно, например, что на церковном языке «вера» — это и есть «истинное знание», в то время как многие предпосылочные постулаты современной науки относятся, по мнению ряда самих  учёных, к области «веры» ― к области гипотез, принятых за «объективную реальность». (Не говорю уже о безусловной вере во всё то, что подтверждено опытным знанием). То есть и «вера», и «знание» — это многозначные взаимодополнительные понятия, смысл которых далеко не исчерпывается связываемыми с ними манипулятивными штампами: «мракобесная», «нерассуждающая» и т. д. — применительно к религиозному сознанию; «объективное», «свободное» и т. д. — применительно к  научному.
В истории мировой культуры  достойный уровень общественной нравственности обеспечивался лишь тем мировоззрением, в котором понятия «веры» и «знания» органично сочетались. И это легко доказать на примере с христианской церковью, в истории которой реальные взаимоотношения между «верой» и «знанием» всегда были далеки от их «школьных», традиционно-упрощенческих интерпретаций.
Как известно, главной своей задачей церковь считает спасение души каждого отдельного человека, т. е. — обретение им внутреннего состояния высокой нравственности. И достаточно долго с этой своей задачей церковь успешно справлялась, потому что в сфере её компетенции находились не только вопросы нравственности, но и более фундаментальные по отношению к ним вопросы мироустройства. То есть санкционированная средневековой церковью картина мира (земное бытие человека — для осознанного выбора между «добром» и «злом»; рай — для выбравших «добро»; ад — для выбравших «зло») вполне убедительно и наглядно разъясняла даже необразованному человеку, почему он должен соблюдать законы нравственного поведения. Одновременно средневековая церковь удовлетворяла запросам и высокообразованных, склонных к сомнению и критической рефлексии, людей. Это удавалось ей потому, что христианское мировоззрение того времени вовсе не исчерпывалось догматикой; оно представляло собой синтез собственно-христианских идей с предыдущим, необычайно высоким античным знанием, главным образом с платонизмом и неоплатонизмом. Конкретно синтез выражался в свойственной платонизму символической интерпретации богословской догматики, — благодаря чему и само христианство того времени выглядело воплощением не мёртвой буквы Писания, а его животворящего Духа, способного гибко реагировать на вызовы времени. Такое христианство, питавшее собой установку на познание Бога через познание его творений, несло в себе не только религиозную, но и всеохватно-культурную функцию. И пока христианское мировоззрение несло в себе эту синтетическую всеохватность, совмещавшую вопросы мироустройства и нравственности, моральный авторитет церкви и её влияние на общественное сознание находились на относительной высоте.
Но в позднем средневековье религия стала утрачивать свой прежний характер всеохватной полноты: универсальная культура разделилась на веру без знания и знание без веры, где первая стала отвечать за спасение души, то есть за вопросы этики и нравственности, а вторая ― за вопросы мироустройства (от решения которых и зависит на самом деле то или иное отношение к вопросам этики и нравственности). Начало такого разделения можно, с некоторой долей приблизительности, датировать Константинопольскими соборами XIV века, предавшими анафеме «языческий» платонизм с его символическим мировидением, позволявшим различать букву и Дух Писаний (Лосев, 1993: 860―904). С этого момента христианство, утратив интуицию главенства Духа над буквой, сковав себя установками на принципиальную непознаваемость Божества и на суетность познания его творений, стало постепенно превращаться из всеохватной культуры в субкультуру общества ― в противопоставляемую знаниям веру.
Естественно, такое христианство неотвратимо теряло своё общественное значение, потому что из сферы его компетенции последовательно изымались смысловые поля, переставшие быть важными для религии, но приобретшие повышенную важность для науки. Например: с расширением знаний о форме Земли, о положении Земли относительно Солнца и о положении Солнца относительно звёзд вопросы устройства мироздания, находившиеся до поры до времени в сфере компетенции церкви, стали переходить в сферу компетенции науки. Или: известно, что вся современная наука о структуре  знания выросла из богословского «тринитаризма» — учения о троичной сущности Божества; в самом же богословии это направление мысли угасло вместе с традицией символической интерпретации тринитаризма. И так далее.
Но ситуация, где в вопросах мироустройства более авторитетным оказалось светское знание, не могла не сказаться самым катастрофическим образом на престиже церкви как блюстительницы нравственности. Ведь нравственность, как сказано, это не самодостаточная идеологическая сущность, которую можно произвольно «вставить» (наподобие дискеты в компьютер) в любое общественное сознание, а производное от мировоззрения, несущего в самом себе ответ на вопрос: «Почему я должен считаться не только со своими, но и с чужими интересами, то есть быть личностно- и социально-нравственным?» Современная же церковь — если заставить её ответить на этот вопрос — способна предложить вопрошающему либо веру в устаревшую, давно не убеждающую картину мира (к слову сказать, языческую по происхождению), либо банальную увещевательную проповедь, сопоставимую по эффективности с «Моральным кодексом» коммунистических идеологов.
Как следствие, церковь сегодня является институтом, выполняющим главным образом инерционную функцию сохранения духовно-нравственной традиции — чрезвычайно важную функцию, предохраняющую общество от его окончательного превращения в «гадючник». Но уже само ограничение церковной деятельности инерционной функцией «сохранения» низводит церковь с уровня духовно-нравственного водительства на уровень «заповедника для духа». А жить в заповеднике нельзя, — его можно только беречь.

12. ТОЧКИ СОПРИКОСНОВЕНИЯ

В утрате надёжной мировоззренческой почвы под ногами и заключается главная проблема современной церкви (нельзя же всерьёз продолжать считать такой «почвой» вторичную мифологию Ветхого завета (Якобсон, 1977: 3)). Потому-то современная церковь и вынуждена эклектически совмещать в своём учении две несовместимые друг с другом тенденции: ту рефлексивную, которая выражена в словах «буква убивает, а Дух животворит» (2 Кор. 3, 6), и ту догматическую, которая затрудняет практическое следование этим словам ― заставляет слепо верить в букву Священных Писаний.
Проблема здесь в том, что за указанными тенденциями скрываются два различных взгляда на мироустройство ― два различных понимания места и роли в этом мироустройстве языка. Согласно первому взгляду, познаваемая реальность воспринимается наблюдателем непосредственно, объективно; согласно второму ― «хотим мы того или нет, но мир мы видим через “очки языка”» (Колесов, 1998: 237).
Первый взгляд на язык, известный в истории средневековой мысли как «номиналистский», уже в эпоху Просвещения XVIII века занял в массовом сознании положение «мейнстримного», а своё законченное научное выражение получил в историко-материалистической «теории отражения». А второй взгляд на язык, тоже никогда не исчезавший из науки ― это его трактовка не как простого инструмента сознания, не как нейтрального средства смысловыражения, а как довольно-таки загадочного в своей независимости и собственной активности явления, наделённого символической функцией. Например, по В. Гумбольдту, «язык… имеет… самостоятельную жизнь, как бы вне человека, и господствует над ним своею силою» (Гумбольдт, 1859: 12). По Э. Кассиреру, «язык несёт в себе смысл, остающийся закрытым для него самого, который он сам может лишь по наитию отгадывать с помощью образов и сравнений» (Кассирер, 2003: 55). По М. Хайдеггеру, не мы говорим языком, а он говорит нами/в нас. («Мы, люди, чтобы быть тем, что мы есть, встроены в язык и никогда не сможем из него выйти». «Мы говорим не только на языке, мы говорим от него». «Мы слышим, как язык ― говорит» (Хайдеггер, 1993: 266, 272). См. также у Х.-Г. Гадамера: мы находимся внутри того, с помощью чего осознаём себя в мире (Гадамер, 1988: 335); у М. Элиаде: «Мир раскрывает себя как язык» (Элиаде, 2000: 136); у В. В. Колесова: язык ― это система, развивающаяся «помимо наших желаний, амбиций и вкусов» (Колесов, 1998: 215).
Лишь в свете второго взгляда на язык получает объяснение тот, всё более осознаваемый сегодня, факт, что «современная гуманитарная наука по существу есть герменевтика ― наука об истолковании текстов» (там же: 207). Но точно такой же взгляд на язык не чужд и святоотеческой традиции. Например, в созданном на рубеже XV―XVI вв. «Просветителе» читаем: всё, «что мы узнаём из Священного Писания о Боге, не соответствует мере Божественного естества, но соответствует немощи слушающих» (Иосиф Волоцкий, 1993: 120). «В Священном Писании есть места, смысл которых утаён от нас»; многое в нём «говорится прикровенно, в притчах или многомудрыми словами» (там же: 226―227); поэтому «не возносись на богопознание, осуждая толкование, ибо внимать не силе разума, но чернилу письмён ― это по-скотски и неправильно» (там же: 227).
Явное сходство взглядов на символическую природу языка означает, что и у науки, и у религии имеются фундаментальные, пусть до конца и не осознаваемые, точки соприкосновения. А сделать их осознаваемыми, то есть создать на основе таких «точек» общую мировоззренческую почву, можно лишь при условии, что церковь снова заинтересуется вопросами мироустройства на уровне, способном конкурировать с уровнем современной науки. Не нужно только говорить, что наука ― не дело церкви. Примеры обратного имеются в самой истории русского православия, где высочайшими интеллектуальными авторитетами своего времени были и преподобный Иосиф Волоцкий (строй мышления которого крайне созвучен новейшим научным идеям (Горюнков, 2009: 107―128),  и священник Павел Флоренский, и многие другие лица духовного звания. Все они, как и многие светски ориентированные учёные, своим личным примером доказывали, что настоящая наука вовсе не сводима к её материалистической интерпретации.
Не стоит также забывать, что тезис о непознаваемости Божьего промысла есть, в сущности, ничем не оправданная претензия на изначальное знание природы промысла. Да и идея примата Духа над буквой ― это вовсе не отказ от буквы как таковой (в том числе от буквы молитвенного слова, энергетика которого, положительная или отрицательная ― эмпирический, хотя и не объяснённый пока ещё, факт). Идея примата Духа над буквой подразумевает лишь отказ от понимания Слова в логике примитивно-материалистической «теории отражения». 

13. ПРОБЛЕМА «КРУГА»

Повторюсь: исторический материализм не преодолевает и не опровергает религию, а просто игнорирует её реальную проблематику. А именно: он не различает в истории религии двух её сторон: той инерционной, бездумной, которая, как и сам исторический материализм, плодит «рабов слов», и той настоящей, открытой будущему, которая исходит из идеи примата Духа над буквой. Но тем самым исторический материализм противопоставляет себя не столько религиозному, сколько более широкому научному миропониманию, учитывающему отвергнутые и материалистической наукой (под предлогом их «идеалистичности»), и религией (под предлогом их принадлежности «языческой ложной мудрости») факторы. То есть он представляет собой тенденциозно суженный и заведомо ограниченный вариант научного миропонимания.
Более же широкий его вариант представлен в истории познания тем образом мышления, который в современном научном обиходе принято называть «новоонтологическим». Этот образ мышления представляет собой рефлексивное поле на стыке проблем, вырастающих из современных неклассических и постнеклассических идей, в центре которых — стремление человека к осознанию предельных оснований своего собственного существования (Гайденко, 1997: 3―10, 468―480). Во многом этот образ мышления совпадает с герменевтическим и метаязыковым направлениями современной поисковой мысли. А не хватает ему сегодня лишь одного: окончательного признания его принципиальной несовместимости с историко-материалистическим образом мышления.
О несовместимости свидетельствует многое, и, в частности ― популярность тех нетрадиционных теорий развития, которые не укладываются в «прогрессистско-усложненческую» схему. Так, данные по истории духовной культуры позволяют уже говорить о ней не как о «прогрессе в развитии сознания», а как о переводе бессознательно-мифологических форм мышления в их осознанно-рефлексивные формы (переводе с «языка-объекта» на «метаязык»). Вызревает постепенно понимание истории познавательного процесса как трансформации инварианта: «Универсальные формы познания инвариантны для специализированных форм» (Философский эенциклопедический словарь, 1983: 205). См. также у лингвистов: «Всё более продуктивным становится представление об инварианте, сохраняющемся при всех преобразованиях (Иванов, Топоров, 1975: 44). Начинают привлекать внимание диалогические трактовки историзма, от теорий типа «вызов — ответ» (Тойнби, 2002: 113―149) до взгляда на взаимодополняемость мировых цивилизаций как на основу и решающий фактор социальной динамики. А среди диалогических трактовок историзма особый интерес представляют такие, которые рассматривают диалог с «последних позиций в отношении высших ценностей» (Бахтин, 1997: 351–354).
 О несовместимости историко-материалистического и новонтологического типов мировосприятия свидетельствует и герменевтическое понимание предрассудков как пред-рассуждений ― условий понимания. «Исторический анализ, ― читаем у Х.-Г. Гадамера, ― показывает, что лишь благодаря Просвещению понятие предрассудка получает привычную для нас негативную окраску. Само по себе слово “предрассудок” (Vorurteil) означает пред-суждение, то есть суждение (Urteil), вынесенное до окончательной проверки всех фактически определяющих моментов» (Гадамер, 1991: 18; 1988: 317―338) (как тут не вспомнить, в связи с упомянутыми выше мифологическими смысловыми абсурдами, о важнейшем теоретико-информационном постулате: чем менее вероятно сообщение, тем больше информации оно в себе содержит).
О несовместимости говорит и критическая рефлексия над понятием историзма, который начинает сегодня осознаваться как наивный историзм («Наивность так называемого историзма состоит в том, что он, полагаясь на методологизм своего подхода, забывает о своей собственной историчности» (Гадамер, 1988: 354―355, 581)). О ней же говорит и трактовка познавательной деятельности как развёртывания некой изначально свёрнутой «предструктуры понимания», превосходящей своим содержанием «идею строгости самых точных наук» (Хайдеггер, 2006: 150―153) (чем не «Вначале было Слово»?). Наконец, о несовместимости говорит проблема «круга», висящая, как дамоклов меч, над всей эволюционно-исторической картиной мира.
Суть проблемы «круга» заключается в том, что любые гипотезы, объясняющие  происхождение Вселенной, Земли, Жизни и Разума, имеют своей подлинной предпосылкой не объективную логику независимой научной мысли, а языковую презумпцию «происхождения» («возникновения», «начала»), лежащую и в основе древнейших мифов, и позднейших религий. Это понимал уже В. И. Вернадский, заострявший внимание на том факте, что используемая наукой идея начала мира некритически заимствована ею из представлений до-научного характера (Вернадский, 1987: 313―314). А создатель теории символических форм Э. Кассирер с иронией писал в своём труде: «Вместо того, чтобы подразумевать под “происхождением” мифологическую потенцию, мы начинаем видеть в нём научный принцип и именно как таковой учимся его понимать» (Кассирер, 2003: 32). По факту же и Вернадский, и Кассирер говорили об «историзме» как о поверхностно «онаученной» идее «происхождения» («возникновения», «начала»), то есть как о принципиально тавтологичном инструменте объяснения.

14. ИМИТАЦИЯ ПРОЗРЕНИЯ

По инерции «историзм» продолжает считаться универсальным рецептом решения конкретных задач. Но в реальности он представляет собой средоточие острейших вопросов, порождённых скрыто развивающимся в общественных науках кризисом.
 Кризис виден из неявного дистанцирования многих философов и историков от методологии исторического материализма. Это видно из сравнения статей, освещающих тему историзма в до-перестроечных и новейших философских словарях: если в первых даются концептуально нагруженные дефиниции, то во вторых понятие историзма низводится до уровня почти что гераклитовских представлений об изменяемости всего сущего во времени.
Самое же интересное: появились философские словари, где статьи «Историзм» нет вообще, как нет зачастую и статьи «Исторический материализм». А там, где понятие исторического материализма всё ещё сохраняется, ему даётся уничтожающее определение: «Амбиции теоретиков и апологетов исторического материализма на придание ему статуса универсальной парадигмы социальной философии и социологии, основанной на позитивистских методологиях, натурализме в трактовке общества и причинно-механической модели мирообъяснения, были опровергнуты достижениями общенаучных и гуманитарных дисциплин ХХ столетия — новейшими макроэкономическими моделями, общей теорией систем, представлениями о нелинейных процессах, данными наук о массовых коммуникациях. Одновременно крушение социализма в Европе, наиболее общей санкцией которого на теоретическом уровне являлся исторический материализм, наглядно продемонстрировало реальные преимущества современных неортодоксальных социологических, политологических, психоисторических и прочих методик адекватного отображения и перспективной реконструкции хода исторического процесса. Серьёзные сомнения … в правомерности концепции неограниченного социального прогресса (сердцевины и “души” исторического материализма) также содействовали закату этой некогда модной идеологической доктрины социально-философского толка» (Новейший философский словарь, 2002: 450).
Не следует, впрочем, предаваться иллюзиям насчёт того, что вот, мол, началась разгипнотизация научно-исторического сознания. Дистанцируются сегодня, по большому счёту, лишь от ссылок на классиков исторического материализма, но вовсе не от самого учения (поскольку другого  и нет). К тому же имеются и заявки на неисчерпанность потенциала исторического материализма. А чтобы понять, почему они не заслуживают доверия, достаточно чуть внимательнее, чем обычно, вдуматься в традиционное определение принципа историзма: «Историзм — это подход к объекту с точки зрения закономерного процесса его развития» (Философская энциклопедия, 1962: 352); «Историзм — принцип познания вещей и явлений в их становлении и развитии, в органической связи с порождающими их условиями» (Философский словарь, 1986: 177).
В этих формулировках — разгадка смысла тенденции неявного отхода от историко-материалистической методологии. Дело в том, что с позиций элементарной логики данные формулировки принципиально тавтологичны: они одновременно служат и требованием рассматривать явление с точки зрения закономерного процесса его развития (в конкретных условиях его становления и развития), и самим инструментом изучения этого процесса (этих конкретных условий). То есть в своих традиционных формулировках историко-материалистический метод как бы заранее предполагает знание того, на изучение чего нацелен.
Между тем «научное доказательство не должно предполагать как предпосылку то самое, обосновывать что является его задачей» (Хайдеггер, 1993: 14–15), — в противном случае мы имеем ситуацию, называемую в методологии «кругом в доказательствах».

15. «ИГРА В НАУКУ»

Проблема тавтологичности эволюционно-исторической аксиоматики ― это, повторюсь, проблема познающей мысли, обнаружившей (начиная с феноменологических работ Э. Гуссерля) свойство своей направленности не только на внешние объекты, но также и на себя ― на собственный познавательный аппарат. Оказалось, что этот аппарат не так прост, как представлялось советским «диалектикам» и «диаматам». Отсюда ― нетрадиционные попытки решения проблемы. Например, по М. Хайдеггеру, нужно пытаться не выйти из «круга», а правильно войти в него (Хайдеггер, 2006: 153).

  1   2

перейти в каталог файлов


связь с админом